ВСЁ ПОПРАВИМО...

 
Есть боль, предназначенная только тебе. Нельзя пытаться поделить её с другим, даже близким. Её надо хранить и хоронить. И не поддаваться искусу, хотя рука сама тянется к телефону, к тому телефону, по которому десять лет не решалась набрать заветный номер, чтобы буднично спросить, как дела, к тому телефону, по которому сообщили сейчас — он умер. Смерть делает забытого человека живым, отсутствие будущего воскрешает прошлое.
Женщина думала, что знает о смерти многое. О том, что та — ледяная и ласковая — всегда рядом. К ней трудно привыкнуть — и в страхе и слезах просыпаются по ночам маленькие дети, ещё помнящие пустоту небытия, и заполняют суетой время взрослые, научившиеся не замечать очевидного, и костенеют старики, уставившись пустыми глазами в огонь. Для тех, кто имеет мужество знать и видеть, она часть неповторимого аромата жизни — острого, пряного, неустойчивого и волшебного.
Но он умер. И женщине, которой казалось, что она и забыла-то о том, что он жил, казалось теперь, что она спокойна. Она спокойна — но огонёк бессоной сигареты, промахнувшись мимо пепельницы, острым жалом впивается в ногу и она плачет — от боли и жалости к себе. Как он посмел? Как он посмел умереть, оставив её здесь? Ей ведь ничего от него не было нужно — ничего из того, что было нужно жёнам, друзьям, любовницам. Самую малость — только чтобы он был. Всего лишь. Но и в этой малости ей теперь отказано. Это несправедливо. Ей было так мало нужно от него, что она, в отличие от близких, не могла чувствовать, что ей недодали. Между нею и им прежде было идеальное поле соответствия надеждам, а теперь между нею и им — смерть. Как он мог? Она по-детски обижалась. Да этого и не могло быть. Они просто не встретились в очередной раз, как не встречались последние лет десять. Когда было надо (не им — нужно, а так — должно), они могли вдруг столкнуться в любом конце огромного города, потом начались разминовения, потом стало - не надо (не должно). Искусственные — оговоренные или вычисленные — встречи оказывались пустыми. Память о прежнем заставила отказаться от них. Но в любой церкви, куда порой почти случайно забредала она, оставалась перед иконой Богоматери свечка — храни его, шептала она, не знавшая иных молитв. И стало отпускать, забываться, и просьбами боясь одолеть Пречистую, она должна была теперь молиться о других, нуждавшихся в помощи и защите. По молитвам да слезам и получала... а он — умер.
Она долго сидела перед знакомым домом. Окна были черны. Но если его нет здесь, это же не значит, что его нет в другом месте. Небытие требовало доказательств. Когда-то она также ждала его здесь и его долго не было и не было... Если бы у неё было сейчас бесконечно много времени, она, может быть, и дождалась бы его. Но времени больше не было. И она ушла. И стоя на обочине оживлённой дороги, с тоской заглядывала в проезжающие машины, снова и снова убеждаясь, что в этой машине его нет, и в этой, и в этой... Но оставалось ещё бесконечное множество машин, в которых он мог ехать из одного неизвестного ей места в другое неизвестное ей место...
Слишком многого не знала она тогда — молодая была. Например, священного и древнего смысла еды, полученной — из рук. Он — знал. И — кормил. Она ни разу не накормила его — казалось неважным. Мучительная непоправимость этого сопровождала теперь каждый кусок — и тот застревал в горле.
Был момент, когда она возненавидела едва ли не каждого встречного, особенно — стариков. Вам хорошо, вы-то живёте! — хотелось ей кричать им в лицо, хотя может быть именно поэтому и было им плохо. Но критическое сознание не действовало. Не действовало никакое сознание — часто заставала она себя беспричинно и беззвучно плачущей — посреди улицы, перед телеэкраном, за давно открытой на одной странице книгой. Или обнаруживала, что бредёт (или бредит) давно и прочно знакомыми и забытыми дорогами — не столько в пространстве, сколько во времени. Время успело перекроить слишком многое — даже здание, где они встретились в первый раз, превратилось из студенческого клуба в церковь. Время било больно. Она точно знала, что любую беду надо переспать — и всё бродила и бродила по дому в ту ночь, когда узнала о его смерти. Да, завтра будет легче. Но завтра наступит день, в котором она уже знает о его смерти, и она длила и длила бесконечное сегодня, — в котором она о его смерти так долго ничего не знала.
Вдруг посреди ненависти к миру возникла эйфория — ныне отпущаеши раба твоего... Она чувствовала себя почти свободной. Чудовищное подозрение закралось в душу — не мужу своему была верна она все эти годы, а — ему, с мужем же, напротив, согрешила — когда поверила, что влюбилась, да и какой грех — если это муж... Незачем было теперь мечтать о встрече (прежней, а не пустой — таких могли быть десятки), незачем было теперь запрещать себе тянуться к телефону (трудно первые семь лет, как доказал опыт), незачем прислушиваться к разговорам общих знакомых, незачем... только зачем ей нужна эта свобода? В этом же ряду ненужностей оказывалась и сама её собственная жизнь.
Она заказала поминание — но легче не стало: знать, не было прощенья ей за то, что перестала молиться за него когда-то. Пустота не заполнялась ничем. По сравнению с ней даже боль, не дававшая ни есть, ни спать, казалась ничтожной. Не было ни отчаяния, ни страха — лишь разростающаяся, всё погребающая под собой пустота. Теперь она оказывалась виновата перед ним — и за то, что не уберегла, и за то, что осталась в живых. Теперь она просила прощения у него, ей, чтобы жить дальше, нужно было получить это прощение...
Даже могилы его не было ей в утешение — он был кремирован, и прах его, скорее всего, хранился в тоскливом сером здании колумбария — туда она не пошла: легче было бы переступить порог преисподней. Она кружила по старому кладбищу, потому что это было последнее, что видел он на пути в огонь, или последнее, что видело его на пути — она уже не гналась за точностью формулировок. Она просто должна была здесь быть. Был сороковой день. Боль стала своей — таким же внутренним органом, как сердце или печень. Женщина никогда ничего не забывает — в её воле лишь отказ или принятие, да и это порой — не в её воле: есть вещи, отказ от которых не прощается...
Всё: от обиды до вины, от ненависти до любви — сегодня вернулось к ней. Вернулось, чтобы в этом казалось бы бесцельном и бессмысленном кружении развеяться как дым, улетучиться, отпустить. Прощена? В этом прощении не было облегчения. Ибо всё поправимо — кроме смерти. Та стояла рядом и рядом с ней предстояло жить.